— Не смей обижать, не смей обижать…
Господи, что тут было! Кто-то смеялся, кто-то тоже кричал. Отец схватил Юру на руки, до боли сжал губы его и тоже кричал:
— Где мать? Позовите мать!
Потом Юру унес с собою вихрь неистовых слез, отчаянных рыданий, смертельная истома. Но и в безумии слез он поглядывал на отца: не догадывается ли он, а когда вошла мать, стал кричать еще громче, чтоб отвлечь подозрения. Но на руки к ней не пошел, а только крепче прижался к отцу: так и пришлось отцу нести его в детскую. Но, видимо, ему и самому не хотелось расставаться с Юрой — как только вынес его из той комнаты, где были гости, то стал крепко его целовать и все повторял:
— Ах ты мой милый! Ах ты мой милый!
И сказал маме, которая шла сзади:
— Нет, ты посмотри, какой!
Мама сказала:
— Это все ваш винт. Вы так ругаетесь, что напугали ребенка.
Отец рассмеялся и ответил:
— Да, ругается он сильно. Но этот-то! Ах ты мой милый!
В детской Юра потребовал, чтобы отец сам раздел его.
— Ну, начались капризы, — сказал отец. — Я ведь не умею, пусть мама разденет.
— А ты будь тут, — сказал Юра.
У мамы ловкие пальцы, и раздела она быстро, а пока раздевала, Юра держал отца за руку. Няньку выгнал. Но так как отец уже начинал сердиться и мог догадаться о том, что было в беседке, то Юра скрепя сердце решил отпустить его. Но, целуя, схитрил:
— А тебя он больше ругать не будет?
Папа обманулся. Засмеялся, еще раз уже сам крепко поцеловал Юру и сказал:
— Нет, нет. А если будет браниться, я его брошу через забор.
— Пожалуйста, — сказал Юра. — Ты это можешь. Ты ведь сильный.
— Да ничего себе. А ты спи-ка покрепче. Мама побудет с тобою.
Мама сказала:
— Я пошлю няню. Мне нужно готовить к ужину.
Отец крикнул:
— Успеется ваш ужин! Можешь побыть с ребенком.
Но мама настаивала:
— Там гости. Неудобно, если я их брошу.
Но отец пристально посмотрел на нее, и, пожав плечами, мама согласилась:
— Ну хорошо, я останусь. Посмотри только, чтобы Марья Ивановна вин не перепутала.
Всегда бывало так: если около засыпающего Юры сидела мама, то она держала его за руку до самой последней минуты, — всегда бывало так. А теперь она сидела так, как будто была совсем одна и не было тут никакого сына Юры, который засыпает, — сложила руки на коленях и смотрела куда-то. Чтобы привлечь ее внимание, Юра пошевелился, но мама коротко сказала:
— Спи.
И продолжала смотреть. Но, когда у Юры отяжелели глаза и со всею своею тоской и слезами он начал проваливаться в сон, вдруг мама стала перед кроваткой на колени и начала часто-часто, крепко-крепко целовать Юру. Но поцелуи были мокрые, горячие и мокрые.
— Отчего у тебя мокрые, ты плачешь? — пробормотал Юра.
— Я плачу.
— Не надо плакать.
— Хорошо, я не буду, — покорно согласилась мама.
И снова целовала часто-часто, крепко-крепко.
Тяжело-сонным движением Юра поднял обе руки, обнял мать за шею и крепко прижался горячей щекою к мокрой и холодной щеке — ведь все-таки мама, ничего не поделаешь. Но как больно, как горько!
— Тише, тише, тише. Подвинься ближе. Смотри в глаза.
Я всегда была очаровательным существом, нежным, чувствительным и благодарным. И мудрым. И благородным. И таким гибким в извивах стройного тела, что тебе будет радостью взглянуть на тихую пляску мою; вот в кольца свернусь я, тускло блесну чешуёю, сама обовью себя с нежностью и в нежно-холодных объятиях умножу стальное тело. Одна во множестве! Одна во множестве!
Тише. Тише. Смотри в глаза.
Тебе не нравятся покачивания мои и мой прямой, открытый взгляд? Ах, тяжела голова моя, и оттого покачиваюсь я тихо. Ах, тяжела голова моя, и оттого смотрю я прямо, покачиваясь. Подвинься ближе. Дай мне тепла немного, погладь перстами мой мудрый лоб: в его прекрасных очертаниях найдешь ты образ чаши, в которую стекает мудрость, роса ночных цветов. Когда извивами черчу я воздух, в нем остается след, узор тончайшей паутины, сплетенье сонных чар, очарование бесшумного движения, неслышный свист скользящих линий. Молчу и качаюсь, смотрю и качаюсь — что за странную тяжесть ношу я на шее?
Я люблю тебя.
Я всегда была очаровательным существом и любила нежно тех, кого любила. Подвинься ближе. Ты видишь мои беленькие, острые, очаровательные зубки? — целуя, я кусала. Не больно, нет: немного. От нежности, лаская, кусала я немного, до первых светлых капелек, до крика, похожего на смех, когда щекочут. Это очень приятно, не думай: иначе не возвращались бы ко мне за поцелуями, кого я целовала. Это теперь я могу поцеловать только раз — как печально: только раз. Один поцелуй на каждого… как мало для любящего сердца, чувствительной души, стремящейся к великому слиянию. Но это только я, печальная, целую раз и вновь должна искать любви — он другой любви уже не знает, для него нерасторжим и вечен мой брачный, нежный, единый поцелуй. Я говорю с тобой доверчиво; и когда кончу мой рассказ… я тебя поцелую.
Я люблю тебя.
Смотри в глаза. Не правда ли, какой великолепный, какой державный взор? И твердый. И прямой. И пристальный, как сталь, приставленная к сердцу… смотрю и качаюсь, смотрю и чарую, в зеленых глазах собираю твой страх, твою любовную, усталую, покорную тоску. Подвинься ближе. Это теперь я царица, и ты не смеешь не видеть моей красоты, а было странное время… Ах, какое странное время! При одном воспоминании я волнуюсь — ах, какое странное время! Меня не любили. Меня не чтили. С жестокою свирепостью меня преследовали, топтали в грязь и издевались — ах, какое странное время! Одна во множестве! Одна во множестве!